Марго Па (margopa) wrote,
Марго Па
margopa

На краю времени

– такое  у меня сейчас внутреннее состояние...
Брожу по улицам прошлых надежд, чтобы понять: мечты всегда сбываются, но не так, как ты их себе намечтала когда-то…
Во двориках моей первой московской весны время застыло: те же тётушки в чепчиках, дети в песочницах, магазины с надписью «Продукты» (а не какой-нибудь «Ариэль» или «Гелиос», как в нашем новомодном Митино), киоски «Роспечать» (думала, их уже нет в Москве), ларьки «Пиво и Цветы» (единственное необходимое после долгого трудного дня – глоток спиртного и нежные руки) и кафе, где когда-то ужинала, даже после ремонта на стене сохранились стихи Макаревича «гостей и августа много», у меня в тот год было много февраля. И стихов тоже много. Покурить во дворике. Выпить вина в кафе, глядя на дождь. Повезло мне, начала свой путь со старой Москвы, с тех пор жалею её, люблю. И кажется, почти изобрела машину времени: вернуться в тот далёкий двор, где мне 24, на календаре застыл май 2002-го, в мае 2012-го, и словно бы и не было этих лет.
И по старой привычке ошиблась дверью. Пытаясь вставить карточку в автомат, услышала за спиной всё ту же фразу: «Это здание – офис метрополитена, а метро – за углом».


Сразу вспомнился Борхес:    

«Расскажу о том, что случилось со мной несколько ночей тому: столь мимолетным и трогательным кажется мне пережитое и такая сердечная тоска заключена в нем, что ни происшествием, ни вымыслом назвать я его не могу. Речь идет об одном ощущении и о его обозначающем слове; слово это уже было мной упомянуто, однако так глубоко прочувствовать его не доводилось ни разу. Приступаю к рассказу, со всеми обстоятельствами времени и места, возвестивших его.
Было так. Накануне вечером я оказался в Барракасе: я редко забирался в такую даль, и уже сама мысль о расстоянии таила смутные предчувствия. Никаких определенных целей у меня не было; вечер выдался теплый, и, перекусив, я вышел пройтись и поразмышлять. Но я все никак не мог решить, по какой дороге идти. А идти хотелось во всех мыслимых направлениях, дабы не утомить себя поиском единственно возможного. Поэтому, чтобы хоть как-то удовлетворить свое желание, я двинулся, как принято говорить, наугад; согласившись с единственным разумным ограничением – обходить стороной проспекты и широкие улицы,– я доверился заманчивым посулам слепого случая. И все же нечто похожее на тягу к близким местам увлекло меня к тем кварталам, что издавна внушают мне почтение и чьи названия всегда вспоминаю с охотой. Нет, речь идет не о родном квартале – столь знакомом пространстве моего детства,– но о его и поныне загадочных окрестностях, близких и далеких одновременно, о которых столько приходилось слышать, но которые все не доводилось увидеть. Казалось, что там, где кончается квартал, берет начало другой, потусторонний мир, оборотная сторона знакомого и близкого, столь же загадочная, как подвал в нашем доме или мой собственный, недоступный глазу скелет. Дорога привела на перекресток. В тихом спокойствии души я стоял и вдыхал ночь. Быть может, то моя усталость стерла очертания незатейливой окрестности. Подобная всем другим, она казалась призрачной. При виде улицы низеньких домиков сперва подумалось о нищете, но внезапно меня осенило радостью. Улочка была самим воплощением счастья и нищеты. Вокруг тихо; на углу чернеет смоковница; воротца, возвышающиеся над длинной линией стен, сливаются с бесконечной мглой ночи. Тропа обрывается над улицей, первозданной глинистой улицей еще не завоеванной Америки. В конце поросший травой переулок уводит на Мальдонадо. На серых комьях земли розовый коврик не отражает луну, но сам словно излучает мягкое свечение. Ничто не выразит нежность лучше, чем этот розовый свет.
Я стоял и смотрел окружающую простоту. Похоже, подумал вслух: «Так же, как и тридцать лет назад…» Вспомнил о тех временах: для других стран это ничтожный срок, а для нашей, и вовсе забытой части света – далекое прошлое. Где-то пела птица, – мной овладело крошечное, с птичку размером, умиление; и точно, среди той головокружительной тишины – ни звука, только неумолчный стрекот сверчков. Обретя плоть, незамысловатое «сейчас тысяча восемьсот такой-то…» уже не было сочетанием приблизительных слов. Казалось, я умер и превращаюсь в чистое сознание мира; у науки оно вызывает безотчетный страх, а метафизике представляется простой очевидностью. Нет, нет, мысли, будто мне однажды приходилось погружаться в эти воды времени, не было и в помине; скорей закралось подозрение, будто я улавливаю непостижимый, а то и вовсе отсутствующий смысл невообразимого слова «вечность». Только потом я понял, что мне выпало пережить».

Я бы сказал так. Между двумя событиями – тихой ясной ночью, деревенским запахом жимолости, первозданной глиной – и ночью, запахом и глиной столетней давности нет прямого сходства; без натяжек и оговорок то было одно и то же событие. Стоит лишь нам ощутить эту тождественность, как время покажется иллюзией, ибо для его уничтожения достаточно, чтобы настоящее невозможно было отличить (или отделить) от его подобия в прошлом.
Очевидно, таких ощущений в человеческой жизни не так много. Самые примитивные из них – физическая боль, наслаждение, погружение в сон, в музыку, страсть и апатия – вовсе безличны. Вот мой предварительный вывод: при таком однообразии жизнь не может не быть бессмертной. Но и в однообразии нашей жизни нет уверенности, ибо если чувство времени легко опровергнуть, понятие времени – с его неотъемлемой идеей линейности – куда трудней. Таким образом, за исповедальной робостью этих строк скрыт озноб души, а в пережитом опыте – озарение духа, словно намекающие на вечность, которую щедро мне подарила та ночь».

(Хорхе Луис Борхес. История вечности)

Брожу по улицам воспоминаний, и прошлое, вроде бы утраченное навсегда, вдруг оживает и восстанавливает силы для «разных (но не всех) будущих времён»...





*****

Альма-матер.

Наверно, мастерская при ВГИК и была моим Университетом (как у Верлена – «Мои университеты», про «Тюрьмы» писать не буду, противно), или во всяком случае, самыми счастливыми девятью месяцами жизни. Так хотелось встретить кого-нибудь из преподавателей, чтобы сказать им это! Но никого не было в школе – лето. Что ж... пусть слова остаются в рассказах, а они и так это знали – чувствовали.
Шмыгнула мимо охранника, прогулялась по пустым коридорам, посидела за партой, вспоминая ту дождливую осень и первые просмотры фильмов Антониони…
Дипломная работа по истории искусств о Рубенсе (забавно я смотрелась у доски рядом с его грациями и нимфами )))), по теории режиссуры о Тарковском (и как все замолкли, мол, нельзя браться за столь серьёзную тему, и как сияли вы, мой учитель, вечно называвший меня «двоечницей» в шутку, влепив мне «пятёрку»), мой первый сценарий-экранизацию «Постороннего» Камю, и как вы сказали мне: «А слабо оригинальный? У тебя ещё есть время». И ваш фильм, пролежавший на полке 20 лет из-за совковой цензуры, – шедевр с белыми пятнами испорченной плёнки, израненная судьба…И как мы разговаривали, глядя на дождь, а я молилась про себя, чтобы «посланный за ключом от аудитории» подольше его искал. И телефонный номер, который вы мне дали на выпускном, и по которому я ни разу не позвонила. Я звоню вам мысленно, и всякий раз вы отвечаете – в моей прозе. Но так много ещё осталось вопросов... Хотя я до сих пор по-детски верю, что вы бы ответили на любой из них. «Никого нет», – сказал охранник. И я задумалась о той страшной разнице между «нет рядом» и «нет уже». Воронка, зияющая пустота «уже» уничтожает выбор между «рядом» и «далеко» и означает только одно – «невозможно».
«Он вырезал меня умелой рукой, но не сказал зачем». Я и есть бумажный человечек.

Я и не собиралась становиться писателем, мне хотелось сохранить людей на бумаге, чтобы они никуда не ушли, не бросили бы меня одну посреди ослепительно зелёного лета. Оказывается, все думают, что бы им такого написать, чтобы стать писателем. Не знала об этом, всегда считала наоборот – сначала пишешь, а потом определяешь себя в системе координат. Художники ведь тоже пишут… Но я не могу, не приняли ни в одну художественную школу, хотя я давно призналась себе, что пиши я маслом, не стала бы рисовать словами. Наверно, в прошлой жизни, шагнув из окна, отвергла дар, и теперь он не вернётся, возвращаются лишь грёзы о мастерской, запахи масляной краски, смелые резкие штрихи… Много чего возвращается.

На семинаре прозы сказали: первую книгу писатель пишет своей кровью – о себе, а вторую, третью … двадцать пятую – чужой. Тоже открытие. Вопреки кажущегося откровения, меня очень мало в моих текстах. Первые две книги написаны от 3-го лица, и только сейчас перешла на 1-е. Всегда думала, что как раз сливаясь с героем воедино, писать сложнее – крепкие нервы и здоровье нужны для таких подвигов, а от 3-го всегда можно отстраниться, не запечатывая душу внутри листа. Но премиальным как раз почему-то считается отстранённый текст, а о себе, мол, все могут. Все, да не все. Смелость нужна. У меня, например, рано или поздно всё написанное врывается (или тихо приходит, прокрадывается) в жизнь. То-то рука вечно тянется к «тэгу» «non-fiction» в электронном конвертере.

****

Какое-то странное чувство «моста на другой берег», «края времени», не знаю чего ещё (написать что ли завещание?). Будто собираю вещи в дальнюю дорогу. Навожу порядок в квартире, правлю старые тексты, разобрала свою помойку на проза.ру (стыдно, вроде приняли в «звёзды фонда», а миниатюры (старые) висят такие неотёсанные … поудаляла). Выправила все три книги – в двадцать пятый раз, пока время есть. В «Пустых временах» – 4 опечатки (не заметил ни один лит.редактор в 5(!) лит.журналах, вот вам и бета-ридинг и редактура), 3 переписанных фразы и с десяток лишних запятых, в «Белом городе» – меньше. Сначала расстроилась, хотела написать в свою электронную библиотеку с просьбой заменить тексты, но потом попалась на глаза книга Леклезио «Пустыня»: 15 опечаток в книге, Нобелевский лауреат. Понятно, что не автор – издательство, но факт остаётся фактом. Нет, не бывает идеальных текстов. Не бывает и всё тут. Как ни старайся. И ещё подумалось: если бы Ван Гог вечно переписывал свою «капусту с деревянными башмаками», то времени и сил на «Звёздную ночь» не осталось бы.
Мои первые три книги показались мне летописью: перечитываю, и вспоминается как, где, с кем, при каких обстоятельствах… Дневник можно и не вести. Хотя дневник для меня – тоже машина времени. Даже если уйдут все, кто мне дорог, буду писать для себя, как герой Уэльбека из «Возможности острова» – для будущей своей инкарнации.

Прошлое «Я» («автор проповедует идеи проникновения и ретрансляции», или всё – в дар, надо же и у меня была когда-то свобода!) меня недавно спасло от «Мифа о Сизифе» (творчество не перекладывает вещи с места на место, а создаёт новые, значит, и Сизиф тут ни при чём); от «дьявольских крючьев признания» или пользы, на которые нас вешает общество (пишет первый читатель: прочёл вашу повесть и решил изменить жизнь, спасибо, – вот она, первая зацепка, дальше тебе говорят: нельзя писать для «трёх умных калек», нужны тиражи – и крючок в тебя уже впился, а потом тебя вешают на нём, как марионетку, и дёргают во все стороны, точнее, в одну – куда им выгодно). Нет, давайте отделять лепестки роз от навоза: вдохновение – дар, оно – как жизнь, подарок, праздник, где ты – гость, берёшь и радуешься, а вот поиск признания (если не признают, то незачем) – уже от лукавого, недаром у дьявола «тщеславие – любимый грех». Живёшь, потому что хочется жить, потому что счастлив быть живым. Все иные философские определения «смыслов жизни» разбивались о бетонную стену логики вдребезги, и только «жизнь есть дар» обтекает её, просачивается сквозь трещины, остаётся. И «нет ничего более морального, чем быть бесполезным». Вдохновение и есть воздух, ты же не можешь жить, не дыша? Так дыши, никому не запрещено. А осудить никто не имеет права. Потому что в мире мы все – никто. Люди слепы (ослепили себя жаждой признания, поиском истины в глазах Другого, желанием быть полезным – т.е. нужным кому-то, неслучайным, оставить что-то после себя – умирать-то страшно, бессмертия хочется), всевидящие боги по земле не ходят, а значит, и приговоры все – липовые.

Жизнь – праздник? Так празднуй каждый свой день, как начало начал!
А «вдох» и «вдохновение» – однокоренные слова…


****

Потрясающее это чувство – бродить по улицам и думать. Преподаватель философии в моём первом университете так говорил о себе: «Ребята, вы не представляете, какое это счастье: мне платят деньги за то, что я думаю!». Вот уж воистину. Когда думаешь, и никто не сбивает с воспоминаний, не вклинивается в твои сокровенные и бессмысленные чувства и рассуждения фальшивыми нотами «надо».
Когда-то ты сказал мне: «Твои волосы пахнут солнцем».
С тех пор принюхиваюсь, изучаю. Солнцем пахнет сухая, выжженная летним зноем трава, мелкий песок у кромки морской воды после полудня, мой маленький плюшевый такс, когда укладывается загорать на подоконнике…
«Чужое солнце» – первый рассказ в «Книге Ветра». О Художнике )))) и модели-студентке на каникулах. Его спрашивают в финале: «А что с вами стало? Что случилось дальше?». «Осень», – отвечает Художник и идёт мыть кисти.
Стёрла рассказ, как и пять других. Сколько можно? – выжми книжку и краска польётся со страниц...
Вдруг подумалось, что талант заключается не в том, чтобы не повторять (за великими), а чтобы не повторяться. Хотя бы обойтись без бесконечных рефренов.
Два моих любимых писателя: Фаулз (всю жизнь писал о русоволосых русалках и дилемме «зверь-человек» главного героя). Шедевр – идеальный, законченный – «Чёрная башня». А «Волхв» писался ради неё, да и другие романы тоже. И Барикко: «Сити», «Море-океан», «Шёлк», «Замки гнева», «Легенда о пианисте» – читаются как романы разных писателей.
«У тебя есть свой авторский стиль», – говорят и пишут мне. Сомнительный комплимент, если честно. Стиль корнями уходит в рефрены. А море и небо – всякую секунду бытия неповторимы. Вот с кого нужно брать пример.
Странное это чувство – вычерпанность романом, будто сказала всё. Уже. И воронка пустоты, счастливого безмолвия и покоя. Мучительное горение прекратилось, и обрушилась тишина, а я никак не могу понять, как мне с ней уживаться в одном теле.
Впрочем, скоро начнётся осень…

Влюбляюсь я тоже почему-то по осени, наверно, осенью всё умирает, а творчество и любовь – такое сопротивление смерти. Пишешь и пишешь письма в никуда. Не отправляешь, конечно же. Ибо «Беатриче», пока я с мечом в руках отвоёвывала себе новую территорию в умах и сердцах, вполне мог выйти замуж, родить ребёнка и даже двух, и прошлое для него уже звучит как фальшивая нота…

****

Патриаршие. Сидела когда-то каждый вечер у пруда и кормила лебедей после работы. Первой в Москве и самой любимой. Архитектор маршрутов (в визитке, правда, для солидности значилось General Manager). Сейчас придумывание путешествий уже раритет. О литературе говорят, что и она тоже вскоре уйдёт в прошлое. И то, и другое – путешествие. Но у читателей на лицах никогда не бывает улыбок, как у тех, кто повидал мир своими глазами: книга ведь сублимация, и все это понимают. Хотя, как правильно заметил Слаповский: «Литература не умрёт, писатели – сумасшедшие, они всё равно будут писать, другой вопрос, кто читать будет, но это уже не наше дело. Наше – писать». Наверно, будет спираль, всё в мире развивается по спирали: сначала литература была элитарным искусством – дворяне писали для дворян, потом – мейнстримом, разночинцы подключились, гибель же кроется в сентенции – «развлечение для масс». Верните элитарность, и всё вернётся на круги своя.

Опять же из «Бессмертия» Кундеры:
«Новое время набрасывается на всё, что когда-либо было написано, чтобы превратить это в фильмы, телевизионные передачи или мультики. Поэтому самое существенное в романе как раз то, чего нельзя сказать иначе, чем романом, в любой адаптации остается лишь несущественное. Если сумасшедший, который ещё пишет сегодня, хочет уберечь свои романы, он должен писать их так, чтобы их нельзя было адаптировать, иными словами, чтобы их нельзя было пересказать».

(В Милане меня с моим докладом не поняли: писатели мечтают об экранизациях, гонорарах и славе).
В Милане я поняла: в вашем мире нет ничего настоящего, устойчивого, за что можно было бы зацепиться хоть взглядом, он осыпается, как песчинки.
А всё, что есть у меня: утренний кофе, дождь за окном, прогулки по парку, облака, солнечная трава, мечты о море и о Венеции, повторяющиеся сны, где ищу тебя в Новый год на Карнавале и не могу найти… и много-много чего ещё.

Постоянно твержу про себя строки Иличевского:
«Нет у времени молвы. И Господь заливает мгновение в половодье, где я Мазаем тысячу солнечных зайцев везу для тебя. Когда я умру, ты закутаешься в солнечную шубу, как в конце аллеи в протуберанец».

Как молитву.

Наверно, не важно, сколько ты напишешь – десять романов или один коротенький рассказ, важно, что кто-то где-то когда-то будет повторять твои строки как молитву.



Tags: lytdybr, философия
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 7 comments